Утро принесло груду гниющей плоти, смрад от которой разносился не только по двору, но и по деревне, и пару обыкновенных трупов.
А еще одного вполне живого подонка.
Трупы убрали.
Мужской, предварительно раздев, чему Миха препятствовать не стал, унесли куда-то за деревню. Правда, сперва отрубили голову и руки, что, наверное, имело какой-то смысл. Женский унесли в дом. И двор наполнили стенания.
Завыли, словно очнувшись ото сна, собаки.
В общем, не задался день у местных.
Не задался.
Староста приближался к Михе осторожненько, бочком, с явною опаской. И будь его воля, он бы вовсе убрался, куда подальше. Он сгорбился и произнес сиплым голосом:
— Просим господина барона о милости.
Миха, делавший вид, будто дремлет — как будто кто-то в своем уме мог бы дремать рядом с полуразложившимся телом драгра — приоткрыл глаз.
— Какой? — уточнил он на всякий случай. А то кто ж эти местные порядки знает-то.
— Суда, — староста стянул шапку и прижал к груди. — Суда для этого… этого…
— Будет тебе суд, — ответил за Миху Такхвар, что было, наверное, хорошо.
Суд был.
Устроили его за оградой, там, где к частоколу подбиралась река. И от сизой воды тянуло сыростью, плесенью. Там же, на берегу, поставили лавку, на которую бросили шкуры. На лавке барон и уселся.
Рядом с ним устроилась Ица.
Оба старательно не смотрели друг на друга, отчего отчаянно хотелось отвесить по затрещине. Думать надо, прежде чем пасть разевать.
Думать!
И вообще молчание — золото. Особенно там, где каждое слово может быть воспринято высшими силами превратно. А ведь главное, кого винить? Некого.
И потому барон гляделся мрачным. А может, не потому, а по причине выпитого накануне. Или от всего и сразу. В общем, по барону было видно, что жизнь аристократа — тяжела и мучительна.
За спиной его устроился Такхвар. Миха же отошел чуть в сторону, чтобы видеть всех.
Старосту.
Стол.
Покойницу на столе. Омытая, принаряженная, гляделась она до жути живою, и Миха не мог отделаться от чувства, что и эта того гляди встанет. А потому несколько нервно сжимал рукоять добытого клинка. Кривоватый, тяжелый и какой-то грязный с виду, тот был каким-никаким, а оружием.
Староста.
Сыновья старосты. Мрачны и сосредоточены. И на барона взгляды кидают такие, будто бы это он виноват. Женщина, та самая, которую ночью Миха и не разглядел. Молодая. Наверное. Но бледное вытянутое лицо. Серые одежды. И сама она тоже сера, только губы шевелятся, то ли молится, то ли проклинает. Единственным ярким пятном — синяк на скуле.
Деревенские.
Этих много. И стоят в отдалении. Им не столько страшно, сколько любопытно. Для них и суд, и то, что ночью случилось, скорее развлечение. С развлечениями тут туго.
А вот и еще один участник.
Стар.
Идет сам. Руки стянуты за спиной. К шее привязана веревка. За веревку — две оглобли. И обе держат деревенские мужики. Крепко держат. С немалым знанием дела. Этак до них и не дотянешься.
Он и не собирается.
— Милости, — начал староста, когда подвели сына, которого он не удостоил и взгляда. — Господин барон.
— Говори, — голос Джера прозвучал глухо и как-то даже торжественно.
Сообразно моменту.
— Взываю о милости для моей покойной супруги, доброй женщины, что прожила со мною сорок лет. И видят боги, я берег её. А она берегла моих сыновей. И во всем селе не отыщется того, кто скажет, что была она дурною женою или плохой матерью.
Деревенские зашумели, загалдели.
Спектакль.
И все-то тут заранее известно. Но желание поучаствовать сильно.
— А ныне ночью была она убита. И кем? Тем, кому сама жизнь дала! Будь он проклят!
— Будьте вы все прокляты! — взревел Стар, дернувшись было. Но веревки натянулись, и крик перешел в хрип.
— Убьете, — заметил Миха, но кажется, никого это не смутило.
— Тако же обвиняю его, — голос старосты дрогнул, но он с собою справился. — Что, мыслями подлыми обуянный, он вступил в преступный сговор супротив нашего барона и властителя.
Стар зарычал.
— Тем самым презрев волю мою, своих братьев и закон, единый для всех.
Стар сплюнул, но плевок повис на разбитых губах.
Злой.
И жаль его немного. Эту бы злость да в мирных целях.
— Волей его в дом наш пришли враги. И ежели бы не чудо, богами явленное, изничтожили бы они и гостей дорогих, — староста не поленился согнуться до самой земли, верно, показывая, как сильно ему эти гости дороги. — И меня, и сынов моих, его братьев, и всех кто жив был.
Дальше было скучно.
Староста вызывал людей. Сперва сыновей, которые мрачно рассказывали, до чего коварен оказался Стар, а они сами-то и не догадывались.
После всякий другой люд.
Солнце поднималось выше. День делался жарче. Гнус активней. А представление, названное судом, скучнее. Все и без того понятно.
Пришибить недоумка и только.
— Слова! — хрипло рявкнул Стар, когда очередной местный, то ли кузнец, то ли бондарь, то ли какой еще важный представитель сельского истеблишмента, закончил сбивчивую речь на тему «как все любят барона и не любят предателей». — Я требую слова!
Народец загудел.
Тоже притомились. Барону вон поднесли кувшин, как Миха надеялся, с водою, а не похмелиться. Остальные же без помощи маялись.
— Говори, — разрешил мальчишка.
— Да что он скажет! — староста, кажется, неожиданному повороту сюжета не обрадовался. — Он лжец! И убийца! И…
— Пусть скажет, — а барон умел, оказывается, смотреть по-баронски, так, что староста взял и заткнулся.
— Ты называл меня сыном, — Стар дернулся и вдруг показалось, что вот сейчас он поведет шеей и сбросит веревочные петли. Руки напряглись. Вздулись мышцы. Миха даже почти услышал, как трещат веревки. — Но ты никогда не давал мне забыть, чей я на самом деле сын! Ни ты, ни вы… все тут!
Простая история.
Обыкновенная, как Миха подозревал.
О деревенской девке, которой повезло родиться красивою, вот и пригласили в замок. А после уж вернули, брюхатую, но при немалом приданом.
Барон был милостив и даже об ублюдках заботился. По-своему. Вон, на рождение подарил серебряную ложку, сукна скатку и пару коз. А на свадьбу, когда нашелся желающий порченую взять, так вовсе кошель прислал.
Хороший человек.
А что у ублюдка жизнь не заладилась, так кто ж виноват-то? Не обижали его. И кормили, и поили, и учили, чему прочих учат. Срок же подошел, и невесту подобрали.
Ту, на которую сам указал.
А что глянулась она тому же барону, так всякое в жизни случается. Понимать надобно. Остальные-то понимают. Принимают. И радуются, ибо вновь же, барон милостив, и добро помнит. Девке вон серебра жменю отсыпал, ущерб нанесенный восполняя. А за это серебро и хату отдельную поставили.
Так оно выходило.
Если со слов старосты, которые тот нет-нет, да вставлял в сбивчивый рассказ о тяжкой жизни бедного Стара в деревне. Где его не любили.
Совсем не любили.
Не ценили. Не уважали.
— А за что тебя уважать-то? — староста не выдержал. — За то, что матери хамил? За то, что меня не слухал? Или за то, что жену свою бил смертным боем? Аль думаешь, не знаю? Еще когда влезть хотел, да матушка отговаривала. Мол, молодая кровь, дурноватая, перебесишься. А вон оно как вышло.
Староста махнул рукой.
— Анелька, ходь сюды.
И бледная девица сделала осторожный шажок. Она выпрямилась, что лозинка, тряслась всем телом и видно было, что только чудом держится она от обморока.
— Вона, брали — была девка в самом соку, а теперь и глянуть страшно, до того измордовал. Моя в том вина, господин барон! Не доглядел я сына! Попустил.
Тоска.
И солнце в макушку припекает. Стар скалится. И на что он надеялся? Что все проникнутся горькою историей? Хрена с два. Не проникнутся. Не тот тут народец, не жалостливый. Вон и староста челюсть выпятил, вперился мрачным взглядом.